В пользу детей германии по полтиннику штука
Успевает всюду тот, кто никуда не торопится.
В очередь, сукины дети, в очередь!
Кинематограф у женщин единственное утешение в жизни.
– И, Боже вас сохрани, не читайте до обеда советских газет.
– Гм… Да ведь других нет…
– Вот никаких и не читайте!
– Отчего у вас шрам на лбу? Потрудитесь объяснить этой даме.
– Я на колчаковских фронтах ранен.
На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.
Разруха не в клозетах, а в головах.
Отлезь, гнида!
— Я – Швондер!
Дай папиросочку, у тебя брюки в полосочку!
Очень возможно, что бабушка моя согрешила с водолазом. То-то я смотрю – у меня на морде – белое пятно.
Потаскуха была моя бабушка, царствие ей небесное, старушке.
А вот по глазам — тут уж и вблизи и издали не спутаешь. О, глаза — значительная вещь. Вроде барометра. Все видно — у кого великая сушь в душе, кто ни за что ни про что может ткнуть носком сапога в ребра, а кто сам всякого боится.
То есть, он говорил? Это еще не значит быть человеком.
– Хочу предложить вам взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука.
– Нет, не возьму.
– Почему же вы отказываетесь?
– Не хочу.
– Вы не сочувствуете детям Германии?
– Сочувствую.
– Жалеете по полтиннику?
– Нет.
– Так почему же?
– Не хочу.
– Почему, собственно, вам не нравится театр?
– Да дурака валяние… Разговаривают, разговаривают… Контрреволюция одна.
— Мы, управление дома, пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома…
— Кто на ком стоял?
Взять всё, да и поделить…
Вот всё у вас как на параде. Салфетку — туда, галстук — сюда. Да “извините”, да “пожалуйста-мерси”. А так, чтобы по-настоящему, — это нет.
– Бить будете, папаша?
– В спальне принимать пищу, в смотровой читать, в приёмной одеваться, оперировать в комнате прислуги, а в столовой осматривать. Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной. Может быть. Но я не Айседора Дункан!..
Похабная квартирка.
– Да что вы всё… То не плевать. То не кури. Туда не ходи… Что уж это на самом деле? Чисто как в трамвае. Что вы мне жить не даёте?!
Террором ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. Это я утверждал, утверждаю и буду утверждать. Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет-с, нет-с, не поможет, какой бы он ни был: белый, красный и даже коричневый! Террор совершенно парализует нервную систему.
— Знаете ли, профессор, если бы вы не были европейским светилом, и за вас не заступались бы самым возмутительным образом лица, которых, я уверена, мы еще разъясним, вас следовало бы арестовать.
— А за что?
— Вы ненавистник пролетариата!
— Да, я не люблю пролетариата.
– Это вас вселили в квартиру Фёдора Павловича Саблина?
– Нас.
– Боже, пропал калабуховский дом!
– Швондера я собственноручно сброшу с лестницы, если он еще раз появится в квартире профессора Преображенского.
– Прошу занести эти слова в протокол!
— Как же вам угодно именоваться?
— Полиграф Полиграфович.
— Почему пролетарий не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор?
— Да у него ведь, Филипп Филиппович, и вовсе нет калош.
— Ничего подобного! На нем есть теперь калоши и эти калоши мои! Это как раз те самые калоши, которые исчезли весной 1917 года.
Завтра я тебе устрою сокращение штатов.
Где же я буду харчеваться?
Желаю, чтобы все!
— Во-первых, мы не господа!
— Во-первых, вы мужчина или женщина?
Неприличными словами не выражаться!
Ничего делать сегодня не будем. Во-первых, кролик издох, а во-вторых, сегодня в Большом – “Аида”.
– Я вам, сударыня, вставляю яичники обезьяны.
Кто убил кошку у мадам Поласухер?
Если вы заботитесь о своем пищеварении, мой добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине.
Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть.
– Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю.
– Я бы этого Швондера повесил, честное слово, на первом суку.
– Что вам надо?
– Говорящую собачку любопытно поглядеть.
Мы в университетах не обучались, в квартирах по 15 комнат с ванными не жили.
– Что-то вы меня, папаша, больно утесняете.
Никого драть нельзя! Запомни это раз и навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением.
Источник: Quote-Citation.Com
Источник
— Во-первых, мы не господа, — молвил, наконец, самый юный из четверых, персикового вида.
— Во-первых, — перебил его Филипп Филиппович, — вы мужчина или женщина?
— Какая разница, товарищ? — спросил он горделиво.
— Я — женщина, — признался персиковый юноша в кожаной куртке и сильно покраснел.
— В таком случае вы можете оставаться в кепке…
***
— Зина, там в приемной… Она в приемной?
— В приемной, зеленая, как купорос.
— Зеленая книжка…
— Ну, сейчас палить. Она казенная, из библиотеки!
— Переписка — называется, как его… Энгельса с этим чертом… В печку ее!
***
— Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно?
***
— Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе и не существует. Что вы подразумеваете под этим словом? Это вот что: если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха. Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах.
***
— Человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар.
***
— Сообразите, что весь ужас в том, что у него уже не собачье, а именно человеческое сердце. И самое паршивое из всех, которое существует в природе.
***
— Не читайте перед завтраком советских газет.
— Так ведь других нет.
— Вот никаких и не читайте.
***
— Папа — судебный следователь…
— Дак это же дурная наследственность!
***
— Террором ничего поделать нельзя с животными, на какой бы ступени развития оно ни стояло… Террор совершенно парализует нервную систему.
***
ФФ и Вяземская:
– Хочу предложить вам, – тут женщина из-за пазухи вытащила несколько ярких и мокрых от снега журналов, – взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука.
– Нет, не возьму, – кратко ответил Филипп Филиппович, покосившись на журналы.
Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась клюквенным налётом.
– Почему же вы отказываетесь?
– Не хочу.
– Вы не сочувствуете детям Германии?
– Сочувствую.
– Жалеете по полтиннику?
– Нет.
– Так почему же?
– Не хочу.
***
— Почему убрали ковёр с парадной лестницы? М? Что, Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Где-нибудь у Карла Маркса сказано, что второй подъезд дома на Пречистенке нужно забить досками, а ходить кругом, вокруг, через чёрный вход?
***
— Ежели вы проживаете в Москве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются, вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов. Из сорока тысяч московских псов разве уж какой-нибудь совершенный идиот не сумеет сложить из букв слово «колбаса».
***
— Успевает всюду тот, кто никуда не торопится.
***
— Еда… штука хитрая. Есть нужно уметь, а представьте себе – большинство людей вовсе есть не умеют. Нужно не только знать что съесть, но и когда и как. И что при этом говорить. Да-с. Если вы заботитесь о своём пищеварении, мой добрый совет – не говорите за обедом о большевизме и о медицине.
***
– Нет, я не позволю вам этого, милый мальчик. Мне шестьдесят лет, я вам могу давать советы. На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.
***
… и все забегали, ухаживая за заболевшим Шариковым. Когда его отводили спать, он, пошатываясь в руках Борменталя, очень нежно и мелодически ругался скверными словами, выговаривая их с трудом.
***
— Ну а фамилию, позвольте узнать?
— Фамилию? Я согласен наследственную принять.
— А именно?..
— Шариков.
***
— Документ, Филипп Филиппыч, мне надо.
— Документ? Чёрт… А, может быть, это… как-нибудь…
— Это уж — извиняюсь. Сами знаете, человеку без документов строго воспрещается существовать.
***
— А-а, уж конечно, как же, какие уж мы вам товарищи! Где уж. Мы понимаем-с! Мы в университетах не обучались. В квартирах по 15 комнат с ванными не жили. Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет своё право…
***
— В очередь, сукины дети, в очередь!
— Нижнюю сорочку позволил надеть на себя охотно, даже весело смеясь. От кальсон отказался, выразив протест хриплыми криками: «в очередь, сукины дети, в очередь!»
***
— Что-то вы меня больно утесняете, папаша.
— Что?! Какой я вам папаша! Что это за фамильярность? Называйте меня по имени-отчеству.
— Да что вы всё: то не плевать, то не кури, туда не ходи. Чисто, как в трамвае. Чего вы мне жить не даёте? И насчет «папаши» — это вы напрасно. Разве я просил мне операцию делать? Хорошенькое дело: ухватили животную, исполосовали ножиком голову…
А я, может, своего разрешения на операцию не давал.
А равно и мои родные.
Я иск, может, имею право предъявить.
***
Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция… Бред этих злосчастных демократов.
***
Вы, величина мирового значения, благодаря мужским половым железам.
***
Пойти, что-ль, пожрать. Ну их в болото.
***
Дай папиросочку, у тебя брюки в полосочку!
***
Учиться читать совершенно ни к чему, когда мясо и так пахнет за версту.
***
Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех одинаковые: сейчас друг друга за глотку.
***
— А вот по глазам — тут уж и вблизи, и издали не спутаешь. О, глаза — значительная вещь. Вроде барометра. Все видно — у кого великая сушь в душе, кто ни за что ни про что может ткнуть носком сапога в ребра, а кто сам всякого боится.
***
— «Шарик» — она назвала его… Какой он к чёрту «Шарик»? Шарик — это значит круглый, упитанный, глупый, овсянку жрёт, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пёс. Впрочем, спасибо на добром слове.
***
— А то пишут, пишут… Конгресс, немцы какие-то… Голова пухнет. Взять всё, да и поделить…
***
— Где это видано, чтобы люди в Москве без прописки проживали.
***
— Вот всё у вас как на параде. Салфетку — туда, галстук — сюда. Да «извините», да «пожалуйста-мерси». А так, чтобы по-настоящему, — это нет. Мучаете сами себя, как при царском режиме. А как это «по-настоящему», позвольте осведомиться?
***
— Я не господин, господа все в Париже!
***
— Кушано достаточно. Всё испытал, с судьбою своею мирюсь и если плачу сейчас, то только от физической боли и от голода, потому что дух мой еще не угас… Живуч собачий дух.
Источник
Глаза женщины загорелись.
– Я понимаю вашу иронию, профессор, мы сейчас уйдем… Только я, как заведующий культотделом дома…
– За-ве-дующая, – поправил ее Филипп Филиппович.
– Хочу предложить вам, – тут женщина из-за пазухи вытащила несколько ярких и мокрых от снега журналов, – взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука.
– Нет, не возьму, – кратко ответил Филипп Филиппович, покосившись на журналы.
Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась клюквенным налетом.
– Почему же вы отказываетесь?
– Не хочу.
– Вы не сочувствуете детям Германии?
– Сочувствую.
– Жалеете по полтиннику?
– Нет.
– Так почему же?
– Не хочу.
Помолчали.
– Знаете ли, профессор, – заговорила девушка, тяжело вздохнув, – если бы вы не были европейским светилом, и за вас не заступались бы самым возмутительным образом (блондин дернул ее за край куртки, но она отмахнулась) лица, которых, я уверена, мы еще разъясним, вас следовало бы арестовать.
– А за что? – с любопытством спросил Филипп Филиппович.
– Вы ненавистник пролетариата! – гордо сказала женщина.
– Да, я не люблю пролетариата, – печально согласился Филипп Филиппович и нажал кнопку. Где-то прозвенело. Открылась дверь в коридор.
– Зина, – крикнул Филипп Филиппович, – подавай обед. Вы позволите, господа?
Четверо молча вышли из кабинета, молча прошли приемную, молча переднюю и слышно было, как за ними закрылась тяжело и звучно парадная дверь.
Пес встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз.
Глава 3
На разрисованных райскими цветами тарелках с черной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, – икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоединившемся к громадному резного дуба буфету, изрыгающему пучки стеклянного и серебряного света. Посреди комнаты – тяжелый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на ней два прибора, салфетки, свернутые в виде папских тиар, и три темных бутылки.
Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды»! – подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой.
– Сюда их, – хищно скомандовал Филипп Филиппович. – Доктор Борменталь, умоляю вас, оставьте икру в покое. И если хотите послушаться доброго совета: налейте не английской, а обыкновенной русской водки.
Красавец тяпнутый – он был уже без халата в приличном черном костюме – передернул широкими плечами, вежливо ухмыльнулся и налил прозрачной.
– Ново-благословенная? – осведомился он.
– Бог с вами, голубчик, – отозвался хозяин. – Это спирт. Дарья Петровна сама отлично готовит водку.
– Не скажите, Филипп Филиппович, все утверждают, что очень приличная – 30 градусов.
– А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это, во-первых, – а во-вторых, – бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать – что им придет в голову?
– Все, что угодно, – уверенно молвил тяпнутый.
– И я того же мнения, – добавил Филипп Филиппович и вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло, -…Мм… Доктор Борменталь, умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это… Я ваш кровный враг на всю жизнь. «От Севильи до Гренады…».
Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик. Укушенный последовал его примеру.
Глаза Филиппа Филипповича засветились.
– Это плохо? – жуя спрашивал Филипп Филиппович. – Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.
– Это бесподобно, – искренно ответил тяпнутый.
– Еще бы… Заметьте, Иван Арнольдович, холодными закусками и супом закусывают только недорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок – это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Славянском Базаре. На, получай.
– Пса в столовой прикармливаете, – раздался женский голос, – а потом его отсюда калачом не выманишь.
– Ничего. Бедняга наголодался, – Филипп Филиппович на конце вилки подал псу закуску, принятую тем с фокусной ловкостью, и вилку с грохотом свалил в полоскательницу.
Засим от тарелок поднимался пахнущий раками пар; пес сидел в тени скатерти с видом часового у порохового склада. А Филипп Филиппович, заложив хвост тугой салфетки за воротничок, проповедовал:
– Еда, Иван Арнольдович, штука хитрая. Есть нужно уметь, а представьте себе – большинство людей вовсе есть не умеют. Нужно не только знать что съесть, но и когда и как. (Филипп Филиппович многозначительно потряс ложкой). И что при этом говорить. Да-с. Если вы заботитесь о своем пищеварении, мой добрый совет – не говорите за обедом о большевизме и о медицине. И – боже вас сохрани – не читайте до обеда советских газет.
– Гм… Да ведь других нет.
– Вот никаких и не читайте. Вы знаете, я произвел 30 наблюдений у себя в клинике. И что же вы думаете? Пациенты, не читающие газет, чувствуют себя превосходно. Те же, которых я специально заставлял читать «Правду», – теряли в весе.
– Гм… – с интересом отозвался тяпнутый, розовея от супа и вина.
– Мало этого. Пониженные коленные рефлексы, скверный аппетит, угнетенное состояние духа.
– Вот черт…
– Да-с. Впрочем, что же это я? Сам же заговорил о медицине.
Филипп Филиппович, откинувшись, позвонил, и в вишневой портьере появилась Зина. Псу достался бледный и толстый кусок осетрины, которая ему не понравилась, а непосредственно за этим ломоть окровавленного ростбифа.
Слопав его, пес вдруг почувствовал, что он хочет спать, и больше не может видеть никакой еды. «Странное ощущение, – думал он, захлопывая отяжелевшие веки, – глаза бы мои не смотрели ни на какую пищу. А курить после обеда – это глупость».
Столовая наполнилась неприятным синим дымом. Пес дремал, уложив голову на передние лапы.
– Сен-Жюльен – приличное вино, – сквозь сон слышал пес, – но только ведь теперь же его нету.
Глухой, смягченный потолками и коврами, хорал донесся откуда-то сверху и сбоку.
Филипп Филиппович позвонил и пришла Зина.
– Зинуша, что это такое значит?
– Опять общее собрание сделали, Филипп Филиппович, – ответила Зина.
– Опять! – горестно воскликнул Филипп Филиппович, – ну, теперь стало быть, пошло, пропал калабуховский дом. Придется уезжать, но куда – спрашивается. Все будет, как по маслу. Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее. Крышка калабухову.
– Убивается Филипп Филиппович, – заметила, улыбаясь, Зина и унесла груду тарелок.
– Да ведь как не убиваться?! – возопил Филипп Филиппович, – ведь это какой дом был – вы поймите!
– Вы слишком мрачно смотрите на вещи, Филипп Филиппович, – возразил красавец тяпнутый, – они теперь резко изменились.
– Голубчик, вы меня знаете? Не правда ли? Я – человек фактов, человек наблюдения. Я – враг необоснованных гипотез. И это очень хорошо известно не только в России, но и в Европе. Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод. И вот вам факт: вешалка и калошная стойка в нашем доме.
– Это интересно…
«Ерунда – калоши. Не в калошах счастье», – подумал пес, – «но личность выдающаяся.»
– Не угодно ли – калошная стойка. С 1903 года я живу в этом доме. И вот, в течение этого времени до марта 1917 года не было ни одного случая – подчеркиваю красным карандашом: ни одного – чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. Заметьте, здесь 12 квартир, у меня прием. В марте 17-го года в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих, 3 палки, пальто и самовар у швейцара. И с тех пор калошная стойка прекратила свое существование. Голубчик! Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз социальная революция – не нужно топить. Но я спрашиваю: почему, когда началась вся эта история, все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? Почему калоши нужно до сих пор еще запирать под замок? И еще приставлять к ним солдата, чтобы кто-либо их не стащил? Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? Кому это нужно? Почему пролетарий не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор?
Источник